Вообщем не знаю как с ними быть! Что там происходит! не понимаю!!! Ну-ка ты, Сидоров! Сидоров подмигнул и, обращаясь к французам, начал часто, часто лопотать непонятные слова: -- Кари, мала, мусю, поскавили, мутер, каска, мущить, -- лопотал он, стараясь придавать выразительные интонации своему говору. -- Го-го-го! ха-ха-ха-ха! Ух! Ух! -- раздался между солдатами грохот такого здорового и веселого хохота, невольно через цепь сообщившегося и французам, что после этого, казалось, нужно было поскорее разрядить ружья, взорвать заряды и разойтись поскорее всем по домам. Но ружья остались заряжены, бойницы в домах и укреплениях так же грозно смотрели вперед, и так же, как прежде, остались друг против друга обращенные, снятые с передков пушки. "Что же это? я не подвигаюсь? Я упал, я убит..." -- в одно мгновение спросил и ответил Николай. Он был уже один посреди поля. Вместо двигавшихся лошадей и гусарских спин он видел во?круг себя неподвижную землю и жнивье. Теплая кровь была под ним. "Нет, я ранен, а лошадь убита". Грачик поднялся было на передние ноги, но упал, придавил седоку ногу. Из головы лошади текла кровь. Лошадь билась, не могла встать. Николай хотел подняться и упал тоже. Шашка зацепилась за седло. Где были наши, где были французы, он не знал. Никого не было кругом. Высвободив ногу, он поднялся. "Где, с какой стороны была теперь та черта, которая так резко отделяла два войска?" Он спрашивал себя и не мог ответить. "Уже не дурное ли что-нибудь случилось со мной? Бывают ли такие случаи, и что надо делать в таких случаях?" -- спросил он сам себя, вставая. И в это время почувствовал, что что-то лишнее висит на его левой онемевшей руке. Кисть ее была как чужая. Он оглядывал руку, тщетно отыскивая на ней кровь. "Ну, вот и люди, -- подумал он радостно, увидав несколько человек, бежавших к нему. -- Они мне помогут". Впереди этих людей бежал один в странном кивере и в синей шинели, черный, загорелый, с горбатым носом. Еще два и еще много бежало сзади. Один из них проговорил что-то странное, нерусское. Между задними такими же людьми, и в таких же киверах, стоял один русский гусар. Его держали за руки; позади его держали его лошадь. "Верно, наш пленный... Да. Неужели и меня возьмут? Что это за люди? -- все думал Николай, не веря себе. -- Неужели французы?" Он смотрел на приближавшихся французов и, несмотря на то, что за секунду скакал только за тем, чтобы настигнуть этих французов и изрубить их, близость их казалась ему теперь так ужасна, что он не верил своим глазам. "Кто они? Зачем они бегут? Неужели ко мне? Неужели ко мне они бегут? И зачем? Убить меня? Меня, кого так любят все?" Ему вспомнилась любовь к нему его матери, семьи, друзей, и намерение неприятелей убить его показалось невозможно: "А может, и убить". Он более 10 секунд стоял, не двигаясь с места и не понимая своего положения. Передний француз с горбатым носом подбежал так близко, что уже видно было выражение его лица. И разгоряченная, чужая физиономии этого человека, который со штыком наперевес, сдерживая дыханье, легко подбегал к нему, испугала Ростова. Он схватил пистолет и, вместо того чтобы стрелять из него, бросил им в француза и побежал к кустам что было силы. Не с тем чувством сомнения и борьбы, с каким он ходил на Энский мост, бежал он, а с чувством зайца, убегающего от собак. Одно нераздельное чувство страха за свою молодую, счастливую жизнь владело всем его существом. Быстро перепрыгивая через межи, с тою стремительностью, с которою он бегал, играя в горелки, он летел по полю, изредка оборачивая свое бледное, доброе, молодое лицо, и холод ужаса пробегал по его спине. "Нет, лучше не смотреть", -- подумал он, но, подбежав к кустам, оглянулся еще раз. Французы отстали, и даже, в ту минуту как он оглянулся, передний только что переменил рысь на шаг и, обернувшись, что-то сильно кричал заднему товарищу. Николай остановился. "Что-нибудь не так, -- подумал он, -- не может быть, чтоб они хотели убить меня". А между тем левая рука его была так тяжела, как будто двухпудовая гиря была привешена к ней. Он не мог бежать дальше. Француз остановился тоже и прицелился. Николай зажмурился и нагнулся. Одна, другая пуля пролетела, жужжа, мимо него. Он собрал последние силы, взял левую руку в правую и побежал до кустов. В кустах были русские стрелки. Французы, не атакуя с фронта, обошли наш левый фланг справа и ударили (как пишут в реляциях) на Подольский полк, стоявший перед лесом, и большая часть которого находилась в лесу за дровами. "Ударили" значило то, что французы, подойдя к лесу, выстрелили в опушку, на которой виднелись дроворубы, трое русских солдат. Подольские два батальона смешались и побежали в лес. Дроворубы присоединились к бежавшим, увеличивая беспорядок. Пробежав неглубокий лес, выбежав в поле с другой стороны, они продолжали бежать в совершенном беспорядке. Лес, находившийся в середине расположения нашего левого фланга, был занят французами, так что павлоградцы были разделены ими и, чтобы соединиться с отрядом, должны были взять совсем влево и прогнать неприятельскую цепь, которая отрезывала их. Но две роты, стоявшие в нашей передовой цепи, часть солдат, находившихся в лесу, и сам полковой командир были отрезаны французами. Им нужно было либо выходить на противоположную высоту и на виду, под огнем французов, обходить лес, либо пробиваться через них. Полковой командир, в ту самую минуту как он услыхал стрельбу и крик сзади, понял, что случилось что-нибудь ужасное с его полком, и мысль, что он, примерный, двадцать два года служивший, ни в чем не виноватый офицер, мог быть виновен перед начальством в оплошности или нераспорядительности, так поразила его, что в ту же минуту, забыв и непокорного кавалериста-полковника, и свою генеральскую важность, а главное -- совершенно забыв про опасность и чувство самосохранения, он, ухватившись за луку седла и шпоря лошадь, поскакал к полку под градом обсыпавших, но счастливо миновавших его пуль. Он желал одного: узнать, в чем дело и помочь и исправить во что бы то ни стало ошибку, ежели она была с его стороны, и не быть виновным ему, ни в чем не замеченному, заслуженному, примерному офицеру. Счастливо проскакав между французами, он подскакал к полю за лесом, через который бежали наши и, не слушаясь команды, спускались под гору. Наступила та минута нравственного [censored] которая решает участь сражений: послушают эти расстроенные толпы солдат голоса своего командира или, оглянувшись на него, побегут дальше. Несмотря на отчаянный крик прежде столь грозного для солдата голоса полкового командира, несмотря на разъяренное, багровое, на себя не похожее лицо полкового командира и маханье шпагой, солдаты все бежали, разговаривали, стреляли в воздух и не слушали команды. Нравственное [censored] решающее участь сражений, очевидно, разрешалось в пользу страха. -- Капитан Маслов! Поручик Плетнев! Ребята, вперед! Умрем за царя! -- кричал полковой командир. -- Ура! Небольшая кучка солдат тронулась вперед за генералом, но вдруг опять остановилась и стала стрелять. Генерал закашлялся от крика и порохового дыма и остановился посереди солдат. Все казалось потеряно; но в эту минуту французы, наступавшие на наших, вдруг побежали, скрылись из опушки леса, и в лесу показались русские стрелки. Это была рота Тимохина, которая одна в лесу удержалась в порядке и, засев в канаву у леса, неожиданно атаковала французов. Тимохин с таким отчаянным криком бросился на французов и с такою безумною и пьяною решительностью, с одною шпажкой, набежал на неприятеля, что французы, не успев опомниться, побросали оружие и побежали. Долохов, бежавший почти рядом с Тимохиным, в упор убил одного француза, и первый взял за воротник сдававшегося офицера. Бегущие возвратились, батальоны собрались, и французы, разделившие было на две части войска левого фланга, на мгновение были оттеснены. Резервные части успели соединиться, и беглецы направлялись назад. Полковой командир стоял с майором Экономовым у моста, пропуская мимо себя отступающие роты, когда к нему подошел солдат и бесцеремонно, чтоб обратить на себя внимание, взял его за стремя и почти прислонился к нему. На солдате была синеватая, фабричного сукна шинель, ранца и кивера не было, голова была повязана, и через плечо была надета французская зарядная сумка. Он в руках держал офицерскую шпагу. Солдат был красен, голубые глаза его нагло смотрели в лицо полковому командиру, а рот улыбался. Несмотря на то, что полковой командир был занят отданием приказания майору Экономову, он не мог не обратить внимания на этого солдата. -- Ваше превосходительство, вот два трофея, -- сказал Долохов, указывая на французскую шпагу и сумку. -- Мною взят в плен офицер. Я остановил роту, -- Долохов тяжело дышал от усталости; он говорил с остановками. -- Офицера закололи после наши. Вся рота может свидетельствовать. Прошу запомнить, ваше превосходительство. -- Хорошо, хорошо, -- сказал полковой командир и обратился к майору Экономову. Но Долохов не отошел; он развязал платок, дернул его, и кровь полилась по его открытому, красивому лбу на волосы, которые влеплены были кровью в одном месте. -- Рана штыком; я остался во фронте. Генерал отъехал, не слушая Долохова. Новые колонны французов подвигались к мельнице. -- Не забудьте же, ваше превосходительство, -- прокричал Долохов и, перевязав себе голову платком, пошел за отступавшими солдатами. Про батарею Тушина было забыто, и только в самом конце дела, продолжая слышать канонаду в центре, князь Багратион послал туда дежурного штаб-офицера и потом князя Андрея, чтобы велеть батарее отступать как можно скорее. Прикрытие, стоявшее подле пушек Тушина, ушло по чьему-то приказанию в середине дела, но батарея продолжала стрелять и не был взята французами только потому, что неприятель в дыму не мог разобрать, есть или нет чем прикрыться, и не мог предполагать дерзости стрельбы четырех никем не защищенных пушек. Напротив, по энергичному действию этой батареи он предполагал, что здесь в центре сосредоточены главные силы русских, и два раза пытался атаковать этот пункт, и оба раза был прогоняем картечными выстрелами Скоро после отъезда князя Багратиона Тушину удалось зажечь Шенграбен. -- Вишь, засумятились! Горит! Вишь дым-то! Ловко! Важно! Дым-то, дым-то! -- заговорила прислуга, оживляясь. Все орудия без приказания били в направлении к пожару. Как будто подгоняя, подкрикивали солдаты к каждому выстрелу: "Ловко! Вот так, так! Ишь ты... Важно!" Пожар, разносимый ветром, быстро распространялся. Французские колонны, выступившие за деревню, ушли назад, но, как бы в наказание за эту неудачу, неприятель выставил правее деревни, на том самом бугре, у мельницы, где вчера утром стояла палатка Тушина, десять орудий и стал бить из них по Тушину. Из-за детской радости, возбужденной пожаром, и азарта удачной стрельбы по французам наши артиллеристы заметили эту батарею только тогда, когда два ядра и вслед за ними еще четыре ударили между орудиями и одно повалило двух лошадей, а другое оторвало ногу ящичному вожатому. Оживление, раз установившееся, однако, не ослабело, а только переменило настроение. Лошади были заменены другими из запасного лафета, раненые убраны, и четыре орудия повернуты против десятипушечной батареи. Офицер, товарищ Тушина, был убит в начале дела, и в продолжение часа из сорока человек прислуги выбыли семнадцать, и одно орудие уже не могло стрелять; но артиллеристы все так же были веселы и оживлены. Два раза они замечали, что внизу, близко от них, показывались французы, и тогда они били по них картечью. Маленький человечек, с слабыми, неловкими движениями, требовал себе беспрестанно у денщика еще трубочку за это, как он говорил, и, рассыпая из нее огонь, выбегал вперед и из-под маленькой ручки смотрел на французов. -- Круши, ребята! -- приговаривал он, и сам подхватывал орудия за колеса и вывинчивал винты. В дыму, оглушаемый беспрерывными выстрелами, заставлявшими каждый раз вздрагивать его слабые нервы, Тушин, не выпуская своей носогрелки, ковылял от одного орудия к другому и к ящикам, то прицеливаясь, то считая заряды, то распоряжаясь переменой и перепряжкой убитых и раненых лошадей, покрикивал своим слабым, тоненьким, нерешительным голоском. Лицо его все более и более оживлялось. Только когда убивали или ранили людей, он хмурился и хрипел, как будто от боли, и, отворачиваясь от убитого, сердито кричал на людей, как всегда мешкавших поднять раненого или тело. Солдаты, большею частью красивые молодцы (как и всегда в батарейной роте, на две головы выше своего офицера и вдвое шире его), все, как дети в затруднительном положении, смотрели на своего командира, и то выражение, которое было на его лице, неизменно отражалось на их лицах. Вследствие этого страшного гула, шума, потребности внимания и деятельности, Тушин не испытывал ни малейшего неприятного чувства страха; и мысль, что его могут убить или больно ранить, не приходила ему в голову. Напротив, ему становилось все веселее и веселее, и он больше и больше уверялся, что его не могут убить. Ему казалось, что уже очень давно, едва ли не вчера, была та минута, когда он увидел неприятеля и сделал первый выстрел, и что клочок поля, на котором он стоял, был ему давно знакомым, родственным местом. Несмотря на то, что он все помнил, все соображал, все делал, что мог делать самый лучший офицер в его положении, он находился в состоянии, похожем на лихорадочный бред или на состояние пьяного человека. Из-за оглушающих со всех сторон звуков своих орудий, из-за свиста и ударов снарядов неприятелей, из-за вида вспотевшей, раскрасневшейся, торопящейся около орудий прислуги, из-за вида крови, людей и лошадей, из-за вида дымков неприятеля на той стороне, откуда после каждого выстрела прилетало ядро и било в землю, в человека, в орудие или в лошадь, из-за вида этих предметов у него в голове установился свой фантастический мир, который составлял его наслаждение в эту минуту. Неприятельские пушки в его воображении были не пушки, а трубки, из которых редкими клубами выпускал дым невидимый курильщик. -- Вишь, пыхнул опять, -- проговорил Тушин шепотом про себя, в то время как с горы выскакивал клуб дыма и влево полосой относился ветром, -- теперь мячик жди, отсылать назад. -- Что прикажите, ваше благородие? -- спросил фейерверкер, близко стоявший около него и слышавший, что он бормотал что-то. -- Ничего, гранату... -- отвечал он. "Ну-ка, наша Матвевна", -- говорил он про себя. Матвевной представлялась в его воображении большая, крайняя, старинного литья пушка. Муравьями представлялись ему французы около своих орудий. Красавец и пьяница, первый второго орудия, в его мире был дядя; Тушин чаще других смотрел на него и радовался на каждое его движение. Звук то замиравшей, то опять усиливавшейся ружейной перестрелки под горою представлялся ему чьим-то дыханием. Он прислушивался к затиханию и разгоранию этих звуков. "Ишь задышала опять, задышала", -- говорил он про себя. Сам он представлялся себе огромного роста, мощным мужчиной, который обеими руками швыряет французам ядра. -- Ну, Матвевна, матушка, не выдавай! -- говорил он, отходя от орудия, как над его головой раздался чуждый, незнакомый голос. -- Капитан Тушин! Капитан! Тушин испуганно оглянулся. Это был тот штаб-офицер, который выгнал его из Грунта. Он запыхавшимся голосом кричал ему: -- Что вы -- с ума сошли, милостивый государь?! Вам два раза приказано отступать, а вы... "Ну за что они меня?.." -- думал про себя Тушин, со страхом глядя на начальника. -- Я... ничего... -- проговорил он, приставляя два пальца к козырьку. -- Я... Но полковник не договорил всего, что хотел. Близко пролетевшее ядро заставило его, нырнув, согнуться на лошади. Он замолк и только что хотел сказать еще что-то, как еще ядро остановило его. Он поворотил лошадь и поскакал прочь. -- Отступать! Все отступать! -- прокричал он издалека. -- Не любишь! -- проговорил Тушин. Через минуту приехал адъютант с тем же приказанием. Это был князь Андрей. Первое, что он увидел, выезжая на то пространство, которое занимали пушки Тушина, была отпряженная лошадь с перебитою ногой, которая ржала около запряженных лошадей. Из ноги ее, как из ключа, лилась кровь. Между передками лежало несколько странных предметов. Это были убитые. На одного из них наехала лошадь князя Андрея, и он невольно увидел, что головы совсем не было, а кисть руки с полусогнутыми пальцами казалась живою. Одно ядро за другим пролетало над ним, в то время как он подъезжал. И он почувствовал, как нервическая дрожь пробежала по его спине. Он был нравственно и физически измучен. Но одна мысль о том, что он боится, снова подняла его. "Я не могу бояться". Он передал приказание и не уезжал с батареи. Он решил, что при себе снимет орудия с позиции и отведет их. Князь Андрей слез с лошади и вместе с Тушиным, шагая через тела, и под страшным огнем французов, занялся уборкой орудий. -- А то приезжало сейчас начальство, так скоро драло, -- сказал фейерверкер князю Андрею, -- не так, как ваше благородие Князь Андрей ничего не говорил с Тушиным. Они оба были так заняты, что, казалось, и не видали друг друга. Когда, надев уцелевшие из четырех два орудия на передки, они двинулись под гору (одна разбитая пушка и единорог были оставлены), князь Андрей подъехал к Тушину. -- Ну, до свидания, -- сказал князь Андрей, протягивая руку Тушину. -- Прощайте, голубчик, -- сказал Тушин со слезами на глазах. Князь Андрей пожал плечами и поехал прочь. -- Ну-ка, трубочку за это, -- сказал Тушин. Ветер стих, черные тучи низко нависли над местом сражения, сливаясь на горизонте с пороховым дымом. Становилось темно, и тем яснее обозначалось в двух местах зарево пожаров. Канонада стала слабее, но трескотня ружей сзади и справа слышалась еще чаще и ближе. Как только Тушин с своими орудиями, объезжая и наезжая на раненых, вышел из-под огня и спустился в овраг, его встретило начальство и адъютанты, в числе которых были и штаб-офицер, и Жерков, два раза посланный и ни разу не доехавший до батареи Тушина. Все они, перебивая один другого, отдавали и передавали приказания, как и куда идти, и делали ему упреки и замечания, зачем он так необдуманно действовал, долго не отступая. Тушин ничем не распоряжался и, молча, боясь говорить, потому что при каждом слове он готов был, сам не зная отчего, заплакать, ехал сзади на своей артиллерийской кляче. Хотя раненых велено было бросать, много из них тащилось за войсками и просилось на орудия. Тот самый пехотный офицер, который перед сражением читал о черкешенках, был с пулей в животе положен на лафет. Под горой бледный гусарский юнкер, одною рукой поддерживая другую, подошел к Тушину и попросился сесть. -- Капитан, ради бога, я контужен в руку, -- сказал он робко. -- Ради бога, я не могу идти. Ради бога. -- Видно было, что юнкер этот уже не раз просился где-нибудь сесть и везде получал отказы. Он просил нерешительным и жалким голосом. -- Прикажите посадить, ради бога... -- Посадите, посадите, -- сказал Тушин. -- Подложи шинель, ты, дядя. А где офицер раненый? -- Сложили, кончился, -- ответил кто-то. -- Посадите. Садитесь, милый, садитесь. Подстели шинель, Антонов. Юнкер был Ростов. Он держал одною рукой другую, был бледен, и нижняя челюсть тряслась от лихорадочной дрожи. Его посадили на то самое орудие, с которого сложили мертвого офицера. На подложенной шинели были кровь, в которой запачкались рейтузы и руки Ростова. -- Что, вы ранены, голубчик? -- сказал Тушин, подходя к орудию, на котором сидел Ростов. -- Нет, контужен. -- Отчего же кровь-то на станине? -- спросил Тушин. -- Это офицер, ваше благородие, окровянили, -- отвечал солдат-артиллерист, обтирая кровь рукавом шинели и как будто извиняясь за нечистоту, в которой находилось орудие. Насилу с помощью пехоты вывезли орудия в гору и, достигши деревни Гунтерсдорф, остановились. Стало уже так темно, что в десяти шагах нельзя было различить мундир солдата, и перестрелка стала стихать. Вдруг близко с правой стороны послышались опять крики и пальба. От выстрелов уже блестело в темноте. Это была последняя атака французов, на которую отвечали солдаты, засевшие в дома деревни. Опять все бросилось из деревни, но орудия Тушина не могли двинуться, и артиллеристы, Тушин и юнкер молча переглядывались, ожидая своей участи. Перестрелка стала стихать, и из боковой улицы высыпали оживленные говором солдаты. -- Цел, Петров? -- спрашивал один. -- Задали, брат, жару. Теперь не сунутся, -- говорил другой. -- Ничего не видать. Как они в своих-то зажарили! Не видать, темь, братцы. Нет ли напиться? Французы последний раз были отбиты. И опять в совершенном мраке орудия Тушина, как рамой окруженные гудевшей пехотой, двинулись куда-то вперед. В темноте как будто текла невидимая, мрачная река все в одном направлении, гудя шепотом, говором и звуками копыт и колес. В общем гуле из-за всех других звуков яснее всех были стоны и голоса раненых во мраке ночи. Их стоны, казалось, наполняли собой весь этот мрак, окружавший войска. Через несколько времени в движущейся толпе произошло волнение. Кто-то проехал со свитой на белой лошади и что-то сказал, проезжая. -- Что сказал? Куда теперь? Стоять, что ль? Благодарил, что ли? -- послышались жадные расспросы со всех сторон, и вся движущаяся масса стала напирать сама на себя (видно, передние остановились), и пронесся слух, что велено остановиться. Все остановились, как шли, на середине грязной дороги. Засветились огни, и слышнее стал говор. Капитан Тушин, распорядившись по роте, послал одного из солдат отыскивать перевязочный пункт или лекаря для юнкера, и сел у огня, разложенного на дороге солдатами. Ростов перетащился тоже к огню. Лихорадочная дрожь от боли, холода и сырости трясла все его тело. Сон непреодолимо клонил его, но он не мог заснуть от мучительной боли в нывшей и не находившей положения руке. Он то закрывал глаза, то взглядывал на огонь, казавшийся ему горячо-красным, то на сутуловатую, слабую фигурку Тушина, по-турецки сидевшего подле него. Большие, добрые и умные глаза Тушина устремлялись на него с таким сочувствием и состраданием, что ему жалко становилось Тушина. Он видел, что Тушин всею душой хотел и ничем не мог помочь ему. Со всех сторон слышны были шаги и говор проходивших, проезжавших и кругом размещавшейся пехоты, звуки голосов, шагов и переставляемых в грязи лошадиных копыт, ближний и дальний треск дров сливались в один колеблющийся гул. Теперь уже не текла, как прежде, во мраке невидимая река, а будто после бури укладывалось и трепетало мрачное море. Ростов бессмысленно смотрел и слушал, что происходило перед ним и во?круг него. Пехотный солдат подошел к костру, присел на корточки, всунул руки в огонь и отвернул лицо. -- Ничего, ваше благородие? -- сказал он, вопросительно обращаясь к Тушину. -- Вот отбился от роты, ваше благородие; сам не знаю где -- беда! Вместе с солдатом подошел к костру пехотный офицер с подвязанною щекой и, обращаясь к Тушину, просил приказать продвинуть крошечку орудия, чтобы провезти повозку. За ротным командиром набежали на костер два солдата. Они отчаянно ругались и дрались, выдергивая друг у друга какой-то сапог. -- Как же, ты поднял! Ишь ловок! -- кричал один хриплым голосом. Потом подошел худой, бледный солдат с шеей, обвязанной окро?вавленною подверткой, и сердитым голосом требовал воды у артиллеристов. -- Что ж, умирать что ли, как собаке? -- говорил он. Тушин велел дать ему воды. Потом подбежал веселый солдат, прося огоньку в пехоту. -- Огоньку горяченького в пехоту! Счастливо оставаться, землячки, благодарим за огонек, мы назад с процентой отдадим, -- говорил он, унося куда то в темноту краснеющуюся головешку. За этим солдатом четыре солдата, неся что-то тяжелое на шинели, прошли мимо костра. Один из них споткнулся. -- Ишь, черти, на дороге дрова положили, -- проворчал один. -- Кончился, что ж его носить? -- сказал еще один из них. -- Ну вас!Жерков, беспокойно оглядывавший всех, и князь Андрей, лениво и презрительно щурившийся. В избе стояло прислоненное к углу взятое французское знамя, и аудитор с наивным лицом щупал ткань знамени и, недоумевая, покачивал головой, может быть, оттого, что его и в самом деле интересовал вид знамени, а может быть, и оттого, что ему тяжело было голодному смотреть на обед, за которым ему недоставало прибора. В соседней избе находился взятый в плен драгунами французский полковник. Около толпились, рассматривая его, наши офицеры. Князь Багратион благодарил отдельных начальников и расспрашивал о подробностях дела и о потерях. Полковой командир, представлявшийся под Браунау, докладывал князю, что, как только началось дело, он отступил из леса, собрал дроворубов и, пропустив их мимо себя, с двумя батальонами ударил в штыки и опрокинул французов. -- Как я увидал, ваше сиятельство, что первый батальон расстроен, я стал на дороге и думаю: "Пропущу этих и встречу батальным огнем", -- так и сделал. Полковому командиру так хотелось сделать это, так он жалел, что не успел этого сделать, что ему казалось, что все это точно было. Да, может быть, и в самом деле было? Разве можно было разобрать в этой путанице, что было и чего не было? -- Причем должен заметить, ваше сиятельство, -- продолжал он, вспоминая о разговоре Долохова с Кутузовым и о последнем свидании своем с разжалованным, -- что рядовой, разжалованный Долохов на моих глазах взял в плен французского офицера и особенно отличился. -- Здесь-то я видел, ваше сиятельство, атаку павлоградцев, -- вмешался почтительно и смело Жерков, который вовсе не видал в этот день своих гусар, а только слышал о них от пехотного офицера. -- Смяли два каре, ваше сиятельство. На слова Жеркова некоторые улыбнулись, как и всегда ожидая от него шутки; но, заметив, что то, что он говорил, клонилось тоже к славе нашего оружия и нынешнего дня, приняли серьезное выражение, хотя многие очень хорошо знали, что то, что говорил Жерков, была ложь, ни на чем не основанная. Князь Багратион поморщился и обратился к старичку полковнику. -- Благодарю всех, господа, все части действовали геройски: пехота, кавалерия и артиллерия. Каким образом в центре оставлены два орудия? -- спросил он, ища кого-то глазами. (Князь Багратион не спрашивал про орудия левого фланга, он знал уже, что там в самом начале дела были брошены все пушки.) -- Я вас, кажется, просил, -- обратился он к дежурному штаб-офицеру. -- Одно было подбито, -- с твердостью и определенностью отвечал дежурный штаб-офицер, -- а другое, я не могу понять, я сам там все время был и распоряжался, и только что отъехал... Жарко было, правда, -- прибавил он скромно. Кто-то сказал, что капитан Тушин стоит здесь, у самой деревни, и что за ним уже послано. -- Да вот вы были, князь Болконский, -- сказал князь Багратион, обращаясь к князю Андрею. -- Как же мы вместе немного не съехались, -- сказал дежурный штаб-офицер, приятно улыбаясь Болконскому. -- Я не имел удовольствия вас видеть, -- холодно сказал князь Андрей, вставая. В это время на пороге показался Тушин, робко пробиравшийся из-за спин генералов. Обходя генералов в тесной избе, сконфуженный, как и всегда, при виде начальства, Тушин не рассмотрел древка знамени икажите! -- говорил Лаврушка Ростову, указывая на Дрона. -- Только прикажите, только этого, да рыжего уж так взбузую, по-гусарски, только за Федченкой съездить. Но Николай не отвечал на желания Лаврушки, велел ему помогать укладываться в доме, сам пошел на деревню с Алпатычем выгонять подводы, а Ильина послал за гусарами. Через час Ильин привел взвод гусар, подводы стояли на дворе, и мужики особенно заботливо укладывали господские вещи, старательно затше нынче, но лицо его похоже стало на птичье и очень измельчало чертами, как будто ссохлось или растаяло. -- Ужасную ночь провел, -- выговорил он. -- Отчего, отец? Что особенно вас мучило? -- Мысли! Погибла Россия... -- он зарыдал. Княжна Марья, боясь, что он опять озлобится при этом воспоминании, спешила навести его на другой предмет. -- Да, я слышала, как вы ворочались... -- сказала она. Но он нынче не озлобился, как прежде, при воспоминании о французах, напротив, он был кроток, и это поразило княжну Марью. -- Все равно теперь конец, -- сказал он и, помолчав: -- Не спала? Ты? Княжна Марья отрицательно покачала головой; невольно подчиняясь отцу, она теперь так же, как он, говорила, стараясь говорить больше знаками и как будто тоже с трудом ворочая язык. -- Нет, я все слышала, -- сказала она. -- Душенька (или "дружок", -- княжна Марья не могла разо?брать, но да, как ни странно это было, это, наверно, по выражению его взгляда, было нежное, ласковое слово), зачем не пришла ко мне? К княжне Марье вдруг воротилась способность слез и рыданий. Она нагнулась к его груди и зарыдала. Он пожал ее руку и замахал головой, чтоб она шла к двери. -- Не послать ли за священником? -- сказал шепотом Тихон. -- Да, да. Княжна Марья обратилась к отцу. Она еще ничего не успела сказать, как он проговорил: -- Священника, да. Княжна Марья вышла, послала за священником и побежала в сад. Был жаркий августовский день, тот самый, в который князь Андрей заезжал в Лысые Горы. Она выбежала в сад и, рыдая, побежала вниз к пруду по молодым, засаженным князем Андреем, липовым дорожкам. "Да, я, я, я. Я желала его смерти. Да, я желала. Вот она пришла. Радуйся. Пришла (я знаю), радуйся, ты будешь покойна..." -- думала княжна Марья, падая на засохшую траву и руками давя грудь, из которой судорожно вырывались рыдания. Но надо было идти назад. Она облила водой голову и вошла в большое крыльцо. Священник при ней вошел в его комнату. Она выходила и вернулась, когда ему утирали рот. Он смотрел на нее. Когда священник ушел, он опять указал княжне Марье дверь и закрыл глаза. Она вышла в столовую. На столе был накрыт завтрак. Княжна Марья подошла к его двери. Он кряхтел. Она вернулась в столовую, подошла к столу, села и положила себе на тарелку котлету с картофелем и стала есть и пить воду. Тихон вошел в дверь и поманил ее. Тихон неестественно улыбался. Он, видно, что-то хотел скрыть этой улыбкой. -- Зовут, -- сказал он. Княжна Марья, не торопясь, дожевывая котлету, подошла к двери. Она остановилась у двери, чтобы проглотить и отереть рот. Наконец взялась за ручку, скрипнула и отворила. Он лежал все так же, только лицо его еще больше растаяло. Он поглядел на нее так, что видно было, он ждал ее. И рука его ждала ее руки. Она схватилась за нее... Сначала это была его рука, это было его лицо, но через несколько минут не только это было не его лицо, которое лежало на подушках, и не его рука, которая держала ее, но это было что-то чуждое, страшное и враждебное. И эта перемена вдруг произошла в княжне Марье в ту минуту, как доктор, не ступая более на цыпочки, а всей ступней подошел к окну и поднял штору. Был уже вечер. "Вероятно, я более двух часов сидела тут, -- подумала княжна Марья. -- Нет, не может быть, чего мне страшно? Это -- он". Она поднялась и поцеловала его в лоб. Он был холоден. "Нет, нет его больше. Его нет, а есть, тут же, на том месте, где был он, какая-то страшная, ужасающая тайна..." В присутствии доктора и Тихона женщины обмыли то, что был он, повязали голову, чтобы не закостенел открытый рот, и связали другим платком расходившиеся ноги, одели в мундир с орденами и положили на стол под парчой в гостиной. Как лошади шарахаются и толпятся и фыркают над мертвой лошадью, так в гостиной толпился народ, чужой и свой, с остановившимися глазами, крестился и заботился о ельнике, который насыпали на полу, о парче, о свечах, о венчике... Княжна Марья сидела с уставленными прямо сухими глазами на сундуке в своей комнате, бывшей спальне князя Андрея, и с ужасом думала о том, что она желала этого... Мадемуазель Бурьен, не показывавшаяся до того времени и жившая в доме приказчика, опять пришла в дом, и княжна Марья слышала ее рыдания, слова "благодетель", и видела, как она, с испуганным лицом глядя на него, по-католически всей рукой крестилась. На похороны приехало много народа: городничий, исправник, соседи, даже незнакомые, желавшие отдать честь праху генерал-аншефа. В числе этих соседей был и Телянин. Капитан-исправник почтительно сообщил княжне Марье, что опасно оставаться долее и надо поспешно уезжать, потому что в уезде показываются французские мародеры. Но княжна Марья решительно не поняла его. В числе собравшихся на похороны был и Алпатыч, приехавший в тот же день из Лысых Гор. Княжне Марье в эти минуты горя утешительнее всего было видеть Алпатыча и Тихона, двух людей, бывших ближе других к покойнику, больше других страдавших от него и больше всех убитых горем. Особенно Алпатыч, со своим подражанием манерам старого князя, более всего трогал ее. Он стоял во время службы, прямо держась, нахмурясь, с рукой за пазухой, видимо, желая соблюсти почтительно представительность, и вдруг лицо его падало, как будто обрывались пружинки, поддерживающие его, и он, как женщина, трясясь головой, начинал рыдать. И зажженный Смоленск, и разоренные Лысые Горы, занятые француз?скими драгунами, и минутный приезд князя Андрея, и теперь смерть старого князя -- все последовало так скоро одно за другим -- и все после ровной, торжественной тридцатилетней жизни, что иногда Алпатыч чувствовал, как рассудок его начинал теряться. Одно, что поддерживало его силы, это была княжна, на которую он не мог смотреть. Он чувствоелала его смерти. Да, я желала. Вот она пришла. Радуйся. Пришла (я знаю), радуйся, ты будешь покойна..." -- думала княжна Марья, падая на засохшую траву и руками давя грудь, из которой судорожно вырывались рыдания. Но надо было идти назад. Она облила водой голову и вошла в большое крыльцо. Священник при ней вошел в его комнату. Она выходила и вернулась, когда ему утирали рот. Он смотрел на нее. Когда священник ушел, он опять указал княжне Марье дверь и закрыл глаза. Она вышла в столовую. На столе был накрыт завтрак. Княжна Марья подошла к его двери. Он кряхтел. Она вернулась в столовую, подошла к столу, села и положила себе на тарелку котлету с картофелем и стала есть и пить воду. Тихон вошел в дверь и поманил ее. Тихон неестественно улыбался. Он, видно, что-то хотел скрыть этой улыбкой. -- Зовут, -- сказал он. Княжна Марья, не торопясь, дожевывая котлету, подошла к двери. Она остановилась у двери, чтобы проглотить и отереть рот. Наконец взялась за ручку, скрипнула и отворила. Он лежал все так же, только лицо его еще больше растаяло. Он поглядел на нее так, что видно было, он ждал ее. И рука его ждала ее руки. Она схватилась за нее... Сначала это была его рука, это было его лицо, но через несколько минут не только это было не его лицо, которое лежало на подушках, и не его рука, которая держала ее, но это было что-то чуждое, страшное и враждебное. И эта перемена вдруг произошла в княжне Марье в ту минуту, как доктор, не ступая более на цыпочки, а всей ступней подошел к окну и поднял штору. Был уже вечер. "Вероятно, я более двух часов сидела тут, -- подумала княжна Марья. -- Нет, не может быть, чего мне страшно? Это -- он". Она поднялась и поцеловала его в лоб. Он был холоден. "Нет, нет его больше. Его нет, а есть, тут же, на том месте, где был он, какая-то страшная, ужасающая тайна..." В присутствии доктора и Тихона женщины обмыли то, что был он, повязали голову, чтобы не закостенел открытый рот, и связали другим платком расходившиеся ноги, одели в мундир с орденами и положили на стол под парчой в гостиной. Как лошади шарахаются и толпятся и фыркают над мертвой лошадью, так в гостиной толпился народ, чужой и свой, с остановившимися глазами, крестился и заботился о ельнике, который насыпали на полу, о парче, о свечах, о венчике... Княжна Марья сидела с уставленными прямо сухими глазами на сундуке в своей комнате, бывшей спальне князя Андрея, и с ужасом думала о том, что она желала этого... Мадемуазель Бурьен, не показывавшаяся до того времени и жившая в доме приказчика, опять пришла в дом, и княжна Марья слышала ее рыдания, слова "благодетель", и видела, как она, с испуганным лицом глядя на него, по-католически всей рукой крестилась. На похороны приехало много народа: городничий, исправник, соседи, даже незнакомые, желавшие отдать честь праху генерал-аншефа. В числе этих соседей был и Телянин. Капитан-исправник почтительно сообщил княжне Марье, что опасно оставаться долее и надо поспешно уезжать, потому что в уезде показываются французские мародеры. Но княжна Марья решительно не поняла его. В числе собравшихся на похороны был и Алпатыч, приехавший в тот же день из Лысых Гор. Княжне Марье в эти минуты горя утешительнее всего было видеть Алпатыча и Тихона, двух людей, бывших ближе других к покойнику, больше других страдавших от него и больше всех убитых горем. Особенно Алпатыч, со своим подражанием манерам старого князя, более всего трогал ее. Он стоял во время службы, прямо держась, нахмурясь, с рукой за пазухой, видимо, желая соблюсти почтительно представительность, и вдруг лицо его падало, как будто обрывались пружинки, поддерживающие его, и он, как женщина